— Добрый день, господин Серегин, — ответил хозяин дома. — Я вас, конечно, извиняю, только вот стоило ли это наведение порядка ваших хлопот? Ведь наша русская суперэтническая система в настоящий момент существует уже шестьсот лет, а потому находится в фазе надлома, после которой ее не ждет ничего, кроме инерционной фазы, обскурации и гибели. Безобразнейшие события последних восьмидесяти лет только подтверждают это соображение. Печально сознавать, что живем мы в те годы, когда уже видно начало конца.
— Ой, не скажите, Лев Николаевич, — хмыкнул я. — Шестьсот лет исполнилось с момента пассионарного толчка имени князя Александра Ярославича Невского и султана Османа Челяби. Однако этим событием история пассионарного этногенеза не заканчивается. Веке так в восемнадцатом хорошенько тряхнуло по линии Лондон-Париж-Берлин-Петербург, из-за чего Европа на двести лет вскипела ожесточенными войнами, причиной которых были конфликты между народами, а не споры феодалов за территории и права наследования. Совсем другой, знаете ли, масштаб противоборствующих армий и ожесточенность сражений. А в этом я разбираюсь, ибо специалист. Вторая половина восемнадцатого века — это на четыреста лет позже Куликовской битвы, ознаменовавшей конец инкубационной фазы предыдущего толчка. В России это явление было не так очевидно, потому что наложилось на не до конца иссякшие старые дрожжи, а вот взрывной рост британского могущества в восемнадцатом-девятнадцатом веках, Великую Французскую Революцию и интеграционные процессы в немецких землях, закончившиеся образованием Германской империи, не заметить просто невозможно. Впрочем, у нас тоже до определенного момента центром государственной активности была Москва, и даже столицу туда вернули сразу после смерти Петра Великого, но потом, при Елисавет Петровне и позже, вдруг необычайно забурлил Петербург. То, что при жизни царя-реформатора делалось по его личной прихоти и с изрядным административным принуждением, потом вдруг обрело собственный источник энергии, отчего поперло и ввысь, и вширь. Смотрите, Лев Николаевич — как говорится, картина маслом.
— Да уж, — вздохнул Лев Гумилев за номером два, — и не поспоришь. С такой стороны на эти процессы я не смотрел, а потому так называемую Октябрьскую революцию посчитал началом фазы надлома…
— Октябрьская революция, — сказал я, — имела ту же природу, что Великая Революция во Франции. Если этническая система в своих народных массах вырабатывает значительные количества пассионарной энергии, а вмещающие её государство не способно использовать ее для созидательного строительства или завоевательных походов, то случается социальный взрыв, своего рода политический Чернобыль. От знакомства с Людовиком Шестнадцатым Патрон меня миловал, а вот Николай Второй известен мне в тех экземплярах: четвертого, четырнадцатого и восемнадцатого годов. Человек он неплохой, и нельзя сказать, что глупый, да только вот самостоятельности и внутреннего стержня, необходимых любому правителю, в нем нет от слова совсем. Именно поэтому вертели последним русским царем, как хотели — и Великие дядья и Витте с камарильей франкобанкиров, и собственная супруга с матерью, и «чудесный» старец Распутин. При этом, как отмечали современники, Николай Второй обычно соглашался со всеми своими конфидентами, отчего реформы осуществлялись в неправильном направлении, союзы заключались со злейшими врагами, войны исправно проигрывались, а народ нищал и набирался злобы. В результате такой политики в самых широких кругах российского общества нарастало ощущение, что так дальше жить нельзя, но вот мнения по поводу того, как жить можно и нужно, у каждого были свои. Это и есть самая настоящая революционная ситуация, а совсем не то, что под этим понятием подразумевали Маркс, Энгельс и Ленин. В Советском Союзе накануне девяносто первого года картина была похожей, хотя никакого конфликта производительных сил с производственными отношениями не наблюдалось и в помине. Во избежание больших человеческих жертв менять надо таких правителей с максимально возможной скоростью.