Не возвращаться в Париж? Зачем ему Париж! Он знал его наизусть до самого последнего вонючего угла, он повсюду носил его с собой, он владел Парижем уже много лет подряд. Не изготовлять бальдиниевых модных духов? Не передавать формул? Как будто он не может изобрести тысячу других, таких же хороших, еще лучших — стоит лишь захотеть! Но он же вовсе этого не хотел. Он же не собирался конкурировать с Бальдини или с любым другим из буржуазных парфюмеров. Он и не думал делать большие деньги на своем искусстве, он даже не хотел зарабатывать им на жизнь, если сможет жить по-другому. Он хотел выразить вовне свое внутреннее «я», не что иное, как свое внутреннее «я», которое считал более стоящим, чем все, что мог предложить внешний мир. И потому условия Бальдини для Гренуя не значили ничего. Весной, ранним майским утром, он отправился в путь. Он получил от Бальдини маленький рюкзак, вторую рубашку, пару чулок, большое кольцо колбасы, конскую попону и двадцать пять франков. Это значительно больше, чем положено, сказал Бальдини, поскольку Гренуй приобрел у него глубокое образование, за которое не уплатил ни гроша. Положено давать два франка на дорогу, больше ничего. Но он, Бальдини, не в силах справиться со своей добротой и с той глубокой симпатией, которая за эти годы накопилась в его сердце к славному Жан-Батисту. Он желает ему удачи в его странствиях и еще раз настоятельно призывает не забывать своей клятвы. С этими словами он проводил его до черного входа, где некогда его встретил, и отпустил на все четыре стороны. Руки он ему не подал, так далеко его симпатия не простиралась. Он ему никогда так и не протянул руки. Он вообще всегда избегал прикасаться к нему, испытывая нечто вроде благоговейного отвращения, словно боялся заразиться, осквернить себя. Он лишь коротко попрощался. А Гренуй кивнул, и отвернулся, и пошел прочь. На улице не было ни души. 22 Бальдини смотрел ему вслед, пока он ковылял вниз по мосту к Острову, маленький, скрюченный, с рюкзаком, похожим на горб; со спины он выглядел как старик. На той стороне реки, у здания Парламента, где переулок делает поворот, Бальдини потерял его из виду и испытал чрезвычайное облегчение. Этот парень никогда ему не навился, никогда, теперь он мог наконец себе в этом признаться. Все время, пока он терпел его под своей крышей, пока он его грабил, у него было нехорошо на душе. Он чувствовал себя человеком безупречной нравственности, который впервые совершает нечто запретное, играет в какую-то игру недозволенными средствами.