Кормы у «Стройного» уже не было. Там, где рвануло паром, дымился и парил развороченный ад, и оттуда никого не снимали — оттуда нечего и некого было снимать. Машинная команда осталась в машине. Тот мальчишка-машинист, что говорил мне про подшипники и про худые трубки, которые он глушил помаленьку, чтобы дотянули, — тот, что услышал моё «не бросим» лучше всякого приказа, — остался при своих трубках, в своём железном пару. Трубки не дотянули.
Я не бросил «Стройный». Я снял с него тех, кого можно было снять, — без малого половину команды, обваренных и живых. И всё равно он умер у меня на глазах и забрал с собой машинных, и слово, которое я дал, оказалось правдой ровно наполовину: не бросить — не бросил, а сберечь — не сберёг.
«Стройный» уходил под воду медленно, кормой вперёд, задирая к небу нос, и в последний свой миг показал нам красное беспомощное днище, мокро блеснувшее на солнце, и ушёл. На воде остались уголь, масляные пятна и деревянный сор. Я отвернулся и повёл три оставшихся вымпела к Артуру.
* * *
В гавань мы вошли утром, на полном чистом свету, и весь Артур, высыпавший на стенки, увидел простую и страшную в своей простоте вещь: ушло на ночную работу четыре миноносца, а вернулось три.
Корабли всегда возвращаются на счёт, и в этом счёте — вся правда о войне, переведённая на язык, который понятен каждому, кто стоит на берегу и не был в море. Уходит столько-то — приходит столько-то, и разница между этими числами и есть война, без прикрас, без реляций, без слов о доблести. Я свёл «Сторожевой» к стенке, и пока отдавали швартовы, я видел, как встречающие на берегу делают в уме это простое вычитание, и как сходит с их лиц первая, ещё ночная радость — отбомбили десант, наши били японца у его же берега! — и как проступает на смену ей второе, тихое и трезвое: четыре ушло, три пришло.
И только на стенке, на твёрдом и неподвижном, меня настигло то, чему в бою не было ни времени, ни места. Не страх — страх кончился вместе с боем. И не усталость, вернее, не только усталость. Что-то ровное и тяжёлое садилось на плечи и не спрашивало, готов ли я его нести. За зиму я выучился считать наперёд, карандашом, холодной головой. Теперь считалось иначе — на вес тех обваренных, кого мы перетащили через борт, и тех, кого перетащить не успели.
Лобов, с обмотанными ветошью ладонями, встал рядом со мной у сходен и долго смотрел, как сносят на берег носилки с ранеными, и молчал по своему обыкновению, складывая молчанием то, что собирался сказать, чтобы сказать это разом и коротко.
— Машинная команда вся, — выговорил он наконец. Не вопрос. — И машинист ихний молоденький, что у вас давеча про подшипники докладывал.