Полуляхов. – Да жалость меня тогда взяла. За это и в каторге. Суд над убийцами Арцимовичей производил ужасное впечатление. Полуляхов держал себя с беспримерным цинизмом; рассказывая об убийстве, он прямо издевался над своими жертвами, хвастался своим спокойствием и хладнокровием. – Зло меня брало. Повесите? Так нате ж вам! Полуляхов все время ждал смертного приговора. – Как встали все, начали читать приговор, у меня голова ходуном пошла. Головой даже так дернул, будто веревка у меня перед лицом болтается. Однако думаю: «Поддержись теперь, брат, Полуляхов. Уходить с этого света – так уходить!» И сам улыбнуться стараюсь. Когда прочли «в каторжные работы», Полуляхов «даже ушам своим не поверил». – Гляжу кругом, ничего не понимаю. Ослышался? Сплю? Из суда вышел – словно с петли сорвался. От воздуха даже голова было закружилась и тошно сделалось. Когда преступников среди толпы вели из суда, вдруг раздался выстрел. Пасынок Арцимовича выскочил из толпы и почти в упор выстрелил в Полуляхова из револьвера. – А я-то в эту минуту в толпу кинулся! Пуля пролетела мимо. – Такой уж фарт (счастье)! – улыбаясь, замечает Полуляхов. Стрелявшего схватили, а Полуляхов, как только его привели в острог, сейчас же потребовал смотрителя и заявил, чтоб пасынка Арцимовича освободили: – Потому что я на него никакой претензии не имею. – Почему ж такая забота о нем! Благородство, что ли, хотел доказать? – Какое же тут благородство? – пожал плечами Полуляхов. – Я его мать убил, а он меня хотел. На его месте и я бы так сделал. Когда Полуляхова и Казеева везли на Сахалин, их держали порознь. Все арестанты говорили: – Полуляхов беспременно пришьет Казеева. Но это было лишней предосторожностью. Они снова были «товарищами». – На Ваню у меня никакой злобы не было. Вместе делали, вместе в беду попали, вместе надо было и уходить. Их посадили в один и тот же номер Александровской кандальной тюрьмы, и «товарищи» взяли себе рядом места на нарах. – Ваня от меня ни на шаг. Каждый кусок пополам. Эта потребность иметь кого-нибудь близкого с невероятной силой просыпается в озлобленных на все и на вся каторжанах. Только в институтах так «обожают» друг друга, как в кандальных тюрьмах. Доходит до смешного и до трогательного. В бегах, в тайге, полуумирающий с голоду каторжник половину последнего куска хлеба отдает товарищу. Сам идет и сдается, чтобы только подобрали раненого или заболевшего товарища. Целыми днями несет обессилевшего товарища на руках. У самого едва душа в теле держится, а товарища на руках