и объективирование себя самого: рефлектирующее и объективирующее я – я как субъект рефлексии, рефлектируемое и объективируемое я – я как объект рефлексии. 〈…〉 3. Я – чужой себе самому. И здесь три я, потому что „себе самому“ такое же рефлектирование и самообъективирование, как и „я сам“. 〈…〉 4. Я сам – чужой себе самому. Здесь уже четыре я, так как оба объективируются. 〈…〉 5. Я, близкий себе, – самый чужой себе. Здесь три я: я, которому я и близкий, и чужой; я, который близок мне; я чужой мне. 〈…〉 6. Я, близкий себе самому, – чужой себе. Здесь четыре я, так как второй я объективирует себя, и сокровенный сердца человек или в первом я, или в последнем. 〈…〉 7. Я, близкий себе, – чужой себе самому. 〈…〉 8. Я, близкий себе самому, – чужой себе самому. 〈…〉 9. Я сам, близкий себе самому, – чужой себе самому. Здесь уже три объективирования, полное опустошение и мерзость запустения». И здесь, словно оглянувшись на им написанное, он подводит итог: «Это уже геенна огненная» [25] . Ад – это другие, написал однажды Жан-Поль Сартр. Другие – это я сам, дополнил бы его Яков Друскин. Ад Друскина населен им самим, его чужими, пустыми, мертвыми двойниками. Его задача – «отрезать себя от себя самого», как пишет он в дневнике. Другими словами, он должен выйти из фазы зеркала, порвать всякую связь с отчуждающим его образом. Однако, делая это, он уничтожает не только место, где обитал он сам, но, говоря словами Бахтина, посвятившему в работе «Автор и герой в эстетической деятельности» «смотрению на себя в зеркале» немало интереснейших строк, «любого возможного другого, с помощью которого пытаемся найти ценностную позицию по отношению к себе самому». «После отрезания ничего не должно остаться», – категорически пишет Друскин. Останется лишь одно – «интенция к маме», то жало в плоть, которым обернулось для него ее отсутствие. «Связь с мамой осталась как боль, как жало в плоть, и всегда должно быть, чтобы было постоянное бдение – вера и Бог» [26] , – пишет он. Связь с Богом гарантируется ему теперь, как видим, не теми фигурами, которые находит он в воображаемом зазеркалье, но лишь той болью, тем «жалом в плоть», той «болью бытия», которую смерть матери позволили ему ощутить. Больше того: выйдя из зеркала, он утрачивает и укорененный в образной сфере, в представлениях «я», язык, который его с Богом связывает. Молитва, которая навязчивым, постоянным рефреном возникает в ранних, последующих за смертью матери записях, звучит так: «„Готт. Готтеньки. Обрах Монес. Афтун“. По-видимому, из молитвы,