Мы побрели к нашему лагерю, вернее, к тому, что теперь с гордостью можно было назвать становищем.
Ужин прошел шумно и оживленно, а самое главное сытно — спасибо за это Кондратию, который вновь поймал пару зайцев. Даже угрюмый Степан после плотно ужина отпустил пару шуток. Люди, уставшие до изнеможения, но окрыленные успехом, быстро разошлись по своим нарам. Ваня, помолившись своим духам, ушел следом.
У потухающего костра остались только мы с Горбуном. Мы сидели на колодах, молча, потягивая из жестяных кружек густой, горьковатый чай из таежных трав. Тишина была непривычной и густой после дневного грохота воды и людских голосов. Лишь изредка потрескивали угли, да где-то вдали кричала ночная птица.
Я наслаждался этим миром, глядя на отблески огня в черной воде Амура. Успех окрылял, отгоняя прочь все тревоги.
И вдруг Горбун, не поворачивая головы, сказал совсем тихо, почти шепотом, вползающим в эту тишину:
— Место это… нехорошее, барин.
Его слова прозвучали так неожиданно и так не вязались с моим настроением, что я сперва не понял.
— Что? — переспросил я. — Место золотоносное, жила богатая. Какое уж тут «нехорошее».
Горбун медленно покачал головой, его горб отбрасывал на землю причудливую, прыгающую тень.
— Не в золоте дело. Оно… оно здесь столько лет лежало. Никто не трогал. Неспроста.
Меня покоробило. После триумфа с шлюзом, после первого серьезного заработка — эти суеверия… Сначала эвенк наговаривал, теперь вот Кондратий. Словно сговорились.
— Кто, по-твоему, тут есть? Медведь? Тигр? Духи, как Ваня говорит?
Я ожидал, что он назовет того же «Абаахи» или еще какого-нибудь духа, в которых они тут все верят. Но Горбун лишь глубже втянул голову в плечи и снова замолчал, уставившись в темноту за линию костра. Он словно ушел в себя, погрузился в какую-то тяжелую, невеселую задумчивость.
И в эту самую секунду, будто в ответ на его немой вопрос, с реки донесся звук.
Не всплеск рыбы. Не шлепок ветки.
Тяжелый плеск. Словно что-то очень крупное и массивное не то нырнуло, не то вынырнуло. Звук был глухим, влажным. Он прокатился по тихой воде и замер, оставив после себя звенящую, настороженную тишину.
Мы оба разом подняли головы и уставились в темноту, на черную маслянистую гладь реки, по которой расходились круги.
Я посмотрел на Горбуна. Он не шелохнулся, но все его тело выражало предельную собранность. Он не испугался. Он… прислушивался. Как будто ждал, что этот звук повторится.
И в его каменном, непроницаемом лице я впервые с момента нашей встречи прочел не цинизм каторжника и не преданность слуги, а нечто иное — древний, первобытный страх перед чем-то, что было здесь задолго до нас и, возможно, останется здесь навсегда.