— Нина, — представил её Гордеев, когда на первом привале она опустилась рядом с Гришей и Кочергиным. — Лекарка наша. Только лекарство у ней — йод да жалость.
Нина не обиделась. Глянула на тугую, грамотную повязку Корнева — и руки у неё были уже на сумке, подавала бинт, прежде чем он просил.
— Где так научились вязать? — спросила тихо. — Я так не умею.
— Научу, — сказал Корнев. — Толковая — научишься быстро.
Они шли весь день, по лесу, в обход дорог, и к вечеру забились в овраг под выворотень, замаскировались лапником. Костра не жгли — дым. Ели всухомятку: сухарь, мёрзлый, с одного на двоих.
Корнев сидел у волокуши, держал руку на пульсе Гриши — частит, но ровно, держится мальчишка — и слушал, как переговариваются вполголоса бойцы. И из их слов складывалась картина, которую он и так знал, но теперь она наполнялась лицами.
— …второй день связи нет, — это Жуков, шёпотом. — Где наши, где немец — никто не знает.
— Знамо где немец, — отозвался кто-то. — Кругом немец.
Гордеев подсел к Корневу, протянул половину сухаря.
— Ешь, доктор. Лечить будешь — самому силы нужны. — Помолчал, грызя свою половину. — Десятое нынче. Октября. Если не сбился со счёту.
Десятое октября сорок первого.
Корнев молча взял сухарь. Вот и дата. Вяземский «котёл» сомкнулся пятым-седьмым. Прорыв у Богородицкого — в ночь на двенадцатое. Послезавтра. Большинство этих людей… Он оборвал мысль. Думать об этом длинно сейчас — роскошь, которой нет. Есть раненые, есть ночь, есть немец кругом. По одной задаче за раз.
— Послезавтра будет приказ на прорыв, — сказал он тихо. — Пойдут все разом. На север и на запад.
Гордеев перестал жевать.
— Откуда знаешь?
— Чую, — сказал Корнев. — Иначе тут нельзя. Сидеть в мешке — конец. Значит, пойдут.
Старшина посмотрел на него тем самым взглядом, но ничего не сказал. Сунул остаток сухаря за щёку, поднялся:
— Моя стража. Спи, доктор. Завтра тяжко будет.
Корнев не спал. Сидел у раненых, менял Гришину повязку при свете прикрытого Нининой ладонью огонька, и сама Нина сидела рядом, не уходила, смотрела, как он работает, и училась молча.
А за полночь он услышал.
Сначала — раньше всех. Двенадцать лет он спал вполуха, ловя сквозь сон сигнал монитора, шаги сестры, чужой стон; и сейчас сквозь шум вершин он поймал чужое — ровный, негромкий лязг, ритм шага, не звериного, человечьего, и тихую, отрывистую речь. Не русскую.
Он тронул Гордеева за плечо раньше, чем сам понял, что делает. Старшина проснулся мгновенно, без звука, и Корнев одними губами:
— Идут. С той стороны. Человек шесть-восемь. Немцы.
Гордеев секунду слушал темноту — и Корнев увидел, как тот понял: доктор поймал раньше него, охотника. Старшина не стал спрашивать откуда. Беззвучно тронул ближних — ладонь к губам, ладонь к земле: тихо, всем лежать. Одиннадцать человек вжались в палую листву, в грязь, в ничто. Кочергин в забытьи застонал — Нина зажала ему рот ладонью, прижалась щекой к щеке, шепча на ухо что-то бессловесное, и он затих.