Мурза пристально взглянул в глаза шамана. В лесу снова крикнула сойка, раздались какие-то скрипы, шорохи, и Карачи показалось, что деревья сгустились, подошли ближе, подслушивая их разговор.
— Хорошо, — наконец сказал он. — Я пошлю людей. Они найдут тебе пустого человека.
Мурза повернулся и ушёл, не попрощавшись.
— Позови Ахмета и Юсуфа, — крикнул он слуге. — У меня есть для них поручение.
* * *
В туманной дымке ранним утром, когда земля ещё дремала под молочным покровом, первый петух только начинал будить спящие селения. Муртаза уже стоял у порога своей избы. Почти сорок пережитых зим оставили на его лице следы — глубокие морщины под глазами, словно тропы, протоптанные годами тревог, и седые нити в жидкой, неровной бороде, которую он то и дело теребил быстрыми пальцами.
Медный крестик, полученный при крещении в Кашлыке от отца Игнатия, холодил грудь под кафтаном — чужой, неприжившийся, как заноза под кожей. Казаки звали его теперь Степаном, но имя сидело на нём криво, как одолженная шуба с чужого плеча. В селении же по-прежнему кликали Муртазой, но с презрительной усмешкой. Ни свой, ни чужой — торгаш без рода и племени.
Его изба стояла на краю деревни, там, где кончались огороды, около Иртыша — водной дороги на Кашлык. Сорок с лишним вёрст пути он знал наизусть. Но страх перед разбойниками был для него меньшим страхом, чем перспектива остаться без прибыли. Жадность гнала его вперёд сильнее любого кнута.
Его отец, мать и брат погибли во время нападения ногайцев. Сестру Гульнару увели в полон — её крики до сих пор иногда звучали в ушах Муртазы холодными ночами. Сам он выжил чудом, спрятавшись в камышах у реки, дрожа от страха.
Торговля стала его жизнью. Он не женился, не обзавелся детьми. Семейная жизнь ему казалась тоскливой — даже более тоскливой, чем его нынешняя.
Соболиные шкурки, переливавшиеся на солнце чёрной водой; тяжёлые бобровые меха; связки вяленой рыбы, пахнущие дымом и солью; горшки с диким мёдом — всё это он скупал у соседей, а потом привозил на продажу в Кашлык. Там брали товар охотно, но смотрели косо. «Степан-татарин», — усмехались они, и в прозвище звучало презрение к перекрестившемуся басурманину.
Отец Игнатий, священник Ермака, крестил его в холодной купели, прекрасно понимая, что вера тут ни при чём. «Может, со временем Господь тронет и это заблудшее сердце», — говорил он себе, глядя, как Муртаза-Степан прячет крестик под кафтаном едва выйдя из церкви. Но тот не искал Бога — ни христианского, ни мусульманского.
Внешне он был неприметен — среднего роста, сутулый от вечного груза котомок и тюков, с беспокойными глазами, которые редко смотрели прямо. Вытянутое, землистое лицо почти никогда не выражало эмоций. На поясе всегда болтался нож с костяной рукоятью и кожаный кошель, который он проверял по десять раз на дню, словно боялся, что монеты растают, как снег.