В щель между досками стены пробивался свет, тусклый, серый и осенний. Штанга лежала в пыли. В углу сатиновые утяжелители, с высохшим песком, бечевка потемневшая, перетирается в двух местах.
Палка из орешника прислонена к стене, уже в паутине, свинцовая обмотка потемнела. Самодельный, нелепый, детский инвентарь, как экспонаты музея несбывшихся надежд.
Я снова закашлял. Сухо, коротко, два спазма. Привкус железа. Сплюнул на земляной пол, увидел темное пятно, но в полумраке сарая не разобрать, что там.
За стеной послышались голоса. Мать разговаривала с кем-то у калитки, негромко, слов не разобрать. Потом калитка скрипнула, по тропинке зашаркали шаги. Затем тишина.
Всего неделя до двадцатого. С документами так ничего и не решено.
Команда не собрана. Новое тело не слушается. Дома молчание, громче любого крика.
Мать ничего не говорит, молчит за ужином, завтраком, когда ставит на полку новую пачку горчичников. Она уже все сказала, про ПТУ и про спорт, и ждет, когда действительность скажет за них.
Реальность говорила очень громко. Просевшее здоровье, рухнувшие показатели. Кашель по утрам.
Я закрыл тетрадь и уронил ее на пол рядом с собой. Она упала обложкой вверх, Гагарин в скафандре улыбался с обложки своей знаменитой улыбкой. Таблица умножения окружала его ровными рядами цифр, хотя они не имели никакого значения.
За стеной сарая прошел Егорыч. Я узнал его по шагам, длинный, короткий, и так далее. Хромота. Кирзовыми сапогами по утоптанной тропинке.
Шаги замедлились у забора, как тогда, у поленницы. Потом снова ровный ритм, дальше, по направлению к его двору.
Я сидел на полу и смотрел на щель света в стене сарая. Свет тусклый, серый и безразличный. Осенний свет, которому все равно.
Так весь день просидел в сарае, весь какой-то оцепенелый. К десяти вечера все-таки поднялся, дошел до дома, лег на кровать поверх одеяла, в ватнике, не разуваясь.
Мать не проснулась. Я и сам заснул мгновенно, будто провалился, без снов, без мыслей, как будто кто-то выдернул штепсель из розетки.
Проснулся в шесть. Петух молчал. Это было первое, что я отметил, еще лежа.
Петух, обычно всегда кукарекал каждое утро с четырех тридцати. Но сейчас он молчал. Тишина стояла непривычная, пустая, без обязательного хриплого крика, запускавшего день, как стартовый выстрел.
Мать ушла затемно, кровать за перегородкой заправлена, подушка стоит углом. На столе кружка молока и краюха хлеба. Привычный набор, жесты заботы, оставленные молча, как записка без слов.
Я встал, натянул ватник и вышел на крыльцо. Утро холодное, ясное, без вчерашней сырости, небо чистое, бледно-голубое, первый раз за неделю без облаков.