Я невольно дернул головой, его одесская непосредственность кого угодно могла поставить в неловкое положение.
— Подарите мне эту песню? — попросил Леонид Осипович.
— Лёня, я таки её тебе на блюдечке принесу, имею щедрость порадовать друга, — ответил дядя Ёся.
— Про золотую каемочку не забудь, — усмехнулся Утесов.
Сталин благодушно улыбался, слушая их пикировку.
— Как в Одессу вернулся, — заметил Мехлис, тоже присаживаясь к столу.
— Леонид, спойте мою любимую? — попросил Сталин.
Я знал, какую песню будет сейчас петь Утесов. Кто другой бы решил её спеть — точно бы запретили. Но хулиганская манера пения Утесова и то, что товарищ Сталин одобрил песню, открыло этой блатной песне дорогу на большую сцену. Хотя первый раз, как я читал, Утесов спел её на свой страх и риск.
Мелодию я знал, играл в своей прошлой жизни: в девяностые часто приходилось зарабатывать в кабаке, где собиралась в то время соответствующая публика и репертуар состоял в основном из блатных песен. Растянул меха, пальцы привычно нажимали клавиши.
Утесов встал, улыбнулся свой фирменной улыбкой, его лицо стало сразу как-то совершенно одесским. Он пел, а я вдруг поймал себя на мысли: «Надо же, повезло в живую слушать Утесова!», но тут же подумал, что везение в моем случае очень сомнительное.
— С одесского кичмана — пел Утесов, — бежали два уркана, бежали два уркана да на волю. На Средней на малине они остановились. Они остановились отдохнуть.
Первым начал похлопывать в такт песне Клим Ворошилов. Он улыбался, его круглое лицо перестало быть серьезным, небольшие усики на длинной верхней губе топорщились щеткой.
— Один — герой гражданской, махновец партизанский, добраться невредимым не сумел, — даже о грустном Утесов умел петь с таким задором, с такой заразительной удалью, что невозможно было оставаться равнодушным.
Разговоры в комнате стихли, люди постепенно собрались вокруг стола.
— Он весь в бинты одетый и водкой подогретый, и песенку такую он запел: — Товарищ, товарищ, болят мои раны, болят мои раны в животе, — тут он показал на себе раны, а дядя Ёся едва слышно проворчал: «На себе не показывай». — Одна не заживает, другая нарывает, а третья засела в глыбоке…
— За что же мы боролись? За что же мы сражались? За что ж мы проливали свою кровь? Они же там пируют, они же там гуляют, они же там имеют гроши вновь…
Он пел, а я припомнил, что когда-то читал в интернете о том, что в тридцатые годы Керженцев, председатель Комитета по делам искусств, фактически руливший всем Главреперткомом, лично запрещал Утесову эту песню. Он говорил: