Он нащупал крошечный ключик. Повернул. Щелк. Щелк. Щелк.
Птица ожила. Встрепенулась, запела свою металлическую песню.
Он смотрел на нее так, как не смотрел ни на один подарок в своей жизни. Ни на золотые сабли, ни на породистых лошадей. В его взгляде не было привычного мне административного восторга или научного интереса. Там была… радость.
Он заводил её раз десять. Снова и снова. Смотрел, как ходит шатун, как дрожит мембрана хвоста.
— Ты сделал её сам? — спросил он, не отрывая взгляда от игрушки.
— Собрал из мусора, — честно признался я. — Банка, детали от сломанных часов, проволока.
— Это не мусор, — серьезно сказал он. — Это… жизнь. Максим, она как живая.
Я улыбнулся в темноте.
— Механика, Николай Павлович. Чистой воды.
— Нет, — он покачал головой на подушке. — У механики нет души. А у неё есть. Ты вложил.
Меня кольнуло. Он понял. Этот четырнадцатилетний пацан, которого готовили в тираны, понял суть инженерии лучше, чем иные академики. Любой механизм — это продолжение души его создателя.
На пятый день случилось чудо, которое местные врачи окрестили «благоприятным кризисом». Они собрались консилиумом у постели: Виллие, важный, как индюк, еще пара немцев в париках.
— Гм… — прогудел Виллие, щупая пульс (который теперь был ровным). — Кровопускание было своевременным. Дурная кровь ушла, унося жар. И, разумеется, промысел Божий. Молитвы помогли.
О том, какой скандал ему устроил Николай и поддакивающая сиделка, он тактично умолчал.
Я стоял за дверью, прижимая ухо к щели, и кусал губы, чтобы не захохотать в голос.
Божий промысел? Ага, конечно. А то, что мы с Ванькой три ночи таскали ведра с водой для увлажнения и я поил его липовым цветом, пока вы спали в своих пуховых перинах, — это так, статистическая погрешность.
Хотя… Может, и был тут промысел. Промысел в том, что у мальчишки сердце оказалось как у вола, а воля к жизни пересилила вашу карательную медицину.
Николай сел в кровати.
— Бульон, — потребовал он голосом, в который вернулись командные нотки. — Куриный. Крепкий.
— Ваше Высочество, — елейно начал Виллие, — вам предписана жидкая овсяная кашица на воде…
— Я сказал бульон! — отрезал Николай. — Кашу я видеть не могу. Она… она как характер генерала Ламздорфа. Серая, вязкая и безвкусная.
Виллие поперхнулся. Врачи переглянулись. Пациент явно шел на поправку, раз начал хамить.
Выздоравливал он с пугающей скоростью. Как молодой росток, пробивающий асфальт. Через неделю он уже торчал у окна, худой, бледный, с запавшими щеками, но глаза его горели.
Я видел его в щелку двери, когда приносил дрова. Он стоял, смотрел на заснеженный плац, а рядом, на столике с микстурами, сидела моя птица.