— Ну и что теперь? — спросил настойчивый кардинал.
— Что, простите? — поднимая на него глаза, переспросил Мортати. Он настолько погрузился в собственные мысли, что не слышал вопроса.
— Они опаздывают! Что мы будем делать?
— А что мы можем сделать? — вопросом на вопрос ответил Мортати. — Нам остается только ждать. И верить.
Кардиналу, которого ответ «великого выборщика» совершенно не устроил, оставалось лишь молча отступить в тень.
Мортати некоторое время стоял молча, потирая пальцем висок. Он понимал, что прежде всего следовало привести в порядок мысли. «Итак, что же нам действительно делать?» — подумал он, бросив взгляд на недавно обновленные фрески Микеланджело на стене над алтарем. Вид Страшного суда в изображении гениального художника его вовсе не успокоил. На огромной, высотой в пятьдесят футов, картине Иисус отделял праведников от грешников, отправляя последних в ад. На фреске были изображены освежеванная плоть и охваченные пламенем тела. Микеланджело отправил в ад даже одного из своих врагов, украсив его при этом огромными ослиными ушами. Мопассан однажды заметил, что фреска выглядит так, словно ее написал какой-то невежественный истопник для карнавального павильона, в котором демонстрируют греко-римскую борьбу.
И Мортати в глубине души соглашался с великим писателем.
Глава 43
Лэнгдон неподвижно стоял у пуленепробиваемого окна папского кабинета и смотрел на скопище принадлежащих прессе транспортных средств. Жутковатая телефонная беседа вызвала у него странное ощущение. Братство «Иллюминати» казалось ему какой-то гигантской змеей, вырвавшейся из бездны истории, чтобы задушить в тисках своих колец древнего врага. Никаких условий. Никаких требований. Никаких переговоров. Всего лишь возмездие. Все очень просто. Смертельный захват становится все сильнее и сильнее. Месть, которая готовилась четыреста лет. Создавалось впечатление, что наука, несколько веков бывшая жертвой преследований, наносит наконец ответный удар.
Камерарий стоял у своего стола, устремив невидящий взгляд на телефонный аппарат. Первым молчание нарушил Оливетти.
— Карло… — сказал он, впервые обращаясь к камерарию по имени, и его голос звучал совсем не по-военному; так, как говорил коммандер, мог говорить только близкий друг. — Двадцать четыре года назад я поклялся защищать этот кабинет и его обитателей. И вот теперь я обесчещен.
— Вы и я, — покачав головой, произнес камерарий, — служим Богу, пусть и по-разному. И если человек служит Ему верно, то никакие обстоятельства не могут его обесчестить.
— Но как? Я не могу представить… как это могло случиться… Сложившееся положение… — Оливетти выглядел совершенно подавленным.