— Читать умеешь? — спросил Князь.
— Разбираю, Ваше Высочество, — прогудел мастер.
— Здесь написано, что ты — фельдъегерь по особым поручениям при Моей особе. Любой, кто задержит тебя хоть на минуту — лично мой враг. И враг Империи. Лошадей требовать лучших. Не дадут — бери силой, тыкай этой бумагой в нос, грози каторгой. Коней не жалеть. Загнать — и брать свежих.
Николай сунул свернутый в трубку и залитый сургучом документ в грубую руку мастера.
— Три ствола, Потап, — чеканил он, и в его голосе звенела сталь, которой нам так не хватало для плавки. — Три экземпляра. Один — основной, два — запасных. На случай брака, поломки или… в общем, три! Сталь — высшая. Лучшая, что есть. Сроки — кратчайшие. Одна нога здесь — сделали — и вторая тут же обратно.
Мальчик схватил мастера за рукав кафтана. Жест немыслимый для этикета, но сейчас здесь не было этикета. Был только фронт.
— Не в Тулу гулять едешь! На войну едешь. Понимаешь?
Потап выпрямился, став, казалось, ещё шире в плечах. Он бережно спрятал бумагу за пазуху, туда же, где уже лежали чертежи в вощеной коже.
— Понимаю, Ваше Высочество. Сделаем. Или не ворочусь.
— И тайна, — добавил Николай уже тише, но от этого шёпота стало холоднее, чем на улице. — Тайна, Потап, — как на исповеди. Даже строже. Никому. Ни жене под боком, ни куму за чаркой, ни попу в церкви. Даже если сам Господь Бог спустится и спросит, что везешь — скажешь: «Дрова для бани».
— Могила, — буркнул Потап. — Язык отрежут — на пальцах не покажу.
Я смотрел на них и понимал: точка невозврата пройдена. Механизм запущен. Теперь всё зависело от удачи, от тульских дорог и от честности одного угрюмого русского мужика.
Рассвет над Петербургом в тот день напоминал пролитый на грязную скатерть дешевый кофе: серый, мутный, с едва заметной желтизной на горизонте, которая не обещала солнца, а лишь подсвечивала сырость. В такую рань нормальные люди спят, воры подсчитывают ночную добычу, а мы провожали нашу последнюю надежду.
Сани стояли у черного входа во флигель. Лошадь, гнедая и лохматая, пускала из ноздрей густые клубы пара, перебирая ногами на мерзлой земле. Ей было холодно стоять, а мне было холодно внутри.
Потап укладывал вещи. Медленно, основательно, с той неторопливостью, которая в обычной жизни бесит, а сейчас казалась священнодействием. Он поправил сено, перевязал бечевкой какой-то сверток с едой.
— Ну, герр Максим, — он повернулся ко мне. — Пора.
На нем была огромная овчинная доха, делавшая его похожим на оживший стог сена, и шапка, надвинутая на самые брови.
— Сумка, — напомнил я шепотом, хотя двор был пуст.