— Тошно мне, герр Максим, — буркнул он к обеду, отшвыривая киянку. — Работа не идет. Словно правая рука отсохла.
— Терпи, Кузьма, — ответил я, хотя самому хотелось выть. — Ему там тяжелее. Он сейчас по тракту трясется, а мы в тепле.
Ожидание.
Оно стало нашей новой пыткой, изощреннее любых интриг Ламздорфа. Ламздорф был врагом видимым и понятным. Ожидание же было вязким, как болотная жижа, и невидимым, как радиация.
Ожидание разъедало нервы, как ржавчина — несмазанный механизм. Сидеть сложа руки было невыносимо. Энергия, которой некуда было выплеснуться, грозила взорвать нас изнутри, как перегретый котел.
Нам нужна была отдушина. Проект-спутник. Что-то, что можно делать здесь и сейчас, пока Потап сражается с тульской бюрократией и дорогами.
— Свинец, — сказал я на третий день этой пытки тишиной, глядя на Карла Ивановича, заглянувшего к нам во флигель. — Нам нужен свинец, герр управляющий. Много.
Карл Иванович моргнул, поправляя накрахмаленный воротничок.
— Свинец? Для крыши? Или трубы паять?
— Для души, — отрезал я. — И для дела. Несите всё, что найдете. Старые пломбы, оплетку кабелей… тьфу ты, труб, дробь, грузила. Всё, что плавится.
К вечеру в углу мастерской стояло корыто. Грязное, помятое, но полное сокровищ: серые, тусклые чушки, обрезки листового свинца, какие-то сплющенные пули, выковырянные из старых мишеней.
— Будем лить, — объявил я, выставляя на верстак нашу главную драгоценность — пулелейку.
Ее мы сделали еще при Потапе. Стальная форма, две половинки, соединенные шарниром, с деревянными ручками. Внутри — негатив нашей мечты: профиль пули Минье с тем самым коническим углублением в донце.
— Зачем? — спросил Николай, пробуя на вес кусок свинцовой оплетки.
— Затем, Ваше Высочество, что когда привезут стволы, нам нужно будет чем-то стрелять. И не чем попало, а идеальным боеприпасом. Пуля — это душа выстрела. Ствол только задает направление, а летит-то она.
Мы разожгли печь. Для свинца много не надо. Старый чугунный котелок стал нашим тиглем.
Свинец плавился неохотно, оседая серыми каплями, потом вдруг сдавался и превращался в тяжелую, ртутно-блестящую жидкость, подернутую радужной пленкой окислов.
— Шлак снимай, Кузьма! — командовал я.
Кузьма, оживившийся при виде настоящего дела, ловко орудовал ложкой, сгоняя грязь в сторону.
— Чистое как слеза, герр Максим! — гудел он, и в его голосе впервые за эти дни слышался азарт.
Николай стоял рядом с пулелейкой. Он надел толстые варежки, лицо его было сосредоточено, на лбу выступили капельки пота от жара печи.
— Лей! — скомандовал он.