Я не стал спорить. Это был, хоть и зыбкий, но все–таки вполне осмысленный план. Всяко лучше, чем полная импровизация. Мы снова замолчали, ожидая возвращения товарищей. Минуты ползли, каждая длиннее предыдущей. Чтобы немного отвлечься, я снова разобрал трофейный «МП–40», и тщательно, с помощью обрывка ткани и щепочки, выскоблил все следы порохового нагара из затворной группы и ствольной коробки. Механизм двигался плавно, без малейших заеданий. А Кожин, закончив перебирать боезапас к пулемету, принялся точить финку, проверяя остроту на ногте большого пальца, срезая тонкую стружку.
— Эх, ребята… — вдруг тихо, больше для себя, выдохнул Володя, глядя на кончик своего клинка. — Говорил же — не геройствуйте. Если с ними что–то случилось — я себе этого не прощу.
— Они сами сделали свой выбор, — сказал я его, собирая автомат. Щелчок возвратной пружины, встающей на место, прозвучал в каменном подвале четко и звонко, как выстрел. — Мы все здесь по собственной воле. И выкладываемся по полной, не жалея жизни. Ни своей, ни чужой. Потому что эта война за само существование нашего народа. Война с инфернальным злом. Проиграем — сгинем все до единого.
Кожин посмотрел на меня, моргнул, переваривая странное слово «инфернальное», но ничего не сказал.
Без четверти девять мы начали готовиться к походу. Проверили оружие, патроны, одежду. Встали у выхода. Решение было принято. Оставалось только действовать.
Но тут снаружи донесся негромкий стук в дверь, — три быстрых, два медленных удара.
Володя встрепенулся, глаза его расширились, в них вспыхнула надежда, тут же погашенная осторожностью. Он молниеносно отскочил за стопку досок, снял с предохранителя пулемет. Я же, наоборот, шагнул ближе к двери, хотя сердце колотилось где–то в горле — это могли быть и немцы, поймавшие наших товарищей и выпытавшие условный сигнал.
— Стой! — прошипел Кожин, прильнув к прицелу «МГ–34». — Не открывай!
— Не глупи, — ответил я, с приглушенным лязгом отодвигая тяжелый засов. Дверь распахнулась, впустив в подвал вихрь ледяного, колючего воздуха и серый, унылый свет зимнего утра.
Первым внутрь просочился Альбиков. Его комбинезон окончательно утратил первоначальную белизну — настолько густо он был перемазан кирпичной крошкой, известкой, и чем–то бурым, похожим на засохшую кровь. Смуглое лицо узбека оставалось невозмутимым, каменным, только в темных, раскосых глазах мелькнула радость при виде нас.
За ним, сгорбившись, чтобы вписаться в низкий проем, втиснулся Валуев. Он тащил на плече, словно тушу убитого зверя, человека в немецкой форме. Руки и ноги пленного были туго связаны ремнями у щиколоток и запястий, рот забит комком темной ткани. Петя аккуратно, но без лишних церемоний сбросил свою ношу на пол у потухшего «очага». Тело мягко шлепнулось на камни, раздался сдавленный стон.