— Хорошо. Но посмотрите, как люди живут? Вы же лучше меня знаете, сколько беды на свете. И что, скажете, Господь Бог все это устраивает людям? — задал я вопрос, но тут же пожалел об этом: не мне спорить со священником на богословские темы. Но продолжил:
— Вспомните, хотя бы, Иова Многострадального. Такие испытания ему Господь послал, а он все равно верил. Может, и с Бокием так, и с остальными, кто в правду для всех верит и готов жизнь отдать за это?
— Не бывает одной правды для всех. — отрезал Гапон. — У каждого своя правда. У волка своя правда, и у овцы своя правда. У травы, которую овца ест, тоже своя правда имеется. А истина — она одна, вот только кто ее знает, эту истину?
Споры наши, как правило, прекращала матушка Александра — резко, даже жестко.
— Словами сыт не будешь, а в споре не истина рождается, а мордобой. Мордобой получается чаще, — говорила она, сжимая крепкий, совсем не дамский, кулак.
Супруга Георгия Аполлоновича — матушка Александра — оказалась очень своеобразной женщиной. С первого взгляда и не подумаешь, что попадья. Ни платка на голове, ни потупленного взгляда, ни смиренного выражения лица. Высокая, статная, широкая в плечах — на такую в хороводе залюбуешься. Вообще типаж абсолютно Некрасовский: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Лицо у матушки Александры простое, с крупными чертами, но по-своему красивое: высокие скулы, крупный, прямой нос, глаза большие, зеленые, насмешливые. В уголках губ складки — не от злости, скорее, от привычки строго покрикивать. Ходила она бесшумно, не смотря на дородность. В доме Гапона все держалась на ней — и щи, и уют, и тот абсолютный порядок, который так любил Георгий Аполлонович.
Утром матушка Александра вставала раньше всех. Я просыпался от звона посуды у печи, потом слышалось шипение сала на сковороде, потом ее голос — негромкий, но четкий:
— Георгий, вставай, кому говорят! Засоня, как есть засоня!
Гапон отзывался чаще мычанием, но скрипела кровать и он вставал. Гапон, как я уже знал, был совой, и ранние подъемы ему давались трудно.
Мать Александра в первый же вечер пришла ко мне с кружкой горячего молока и, поставив на стол, повернулась ко мне, уперев руки в крутые бока.
— Ногу покажи, — потребовала она.
Я стянул носок и положил ногу на табурет. Она взглянула, хмыкнула:
— Ушиб. Сиди так, сейчас компресс сделаю.
Через пять минут я сидел в тряпицей на лодыжке. Чем уж она ее смочила — не знаю, но боль утихла почти сразу.
— Ты с Uеоргием сильно не спорь, дурака из себя не выводи — не сезон, — предупредила она, а я едва не поперхнулся молоком от ее прямоты.