Семён принёс чай, поставил его так, чтобы Волков мог достать рукой не глядя.
— Ваше благородие, — выговорил он негромко, в первый раз за вечер словами, — Тихон Савельич сказал, что Лыков в гарнизонном.
— Сказал. И что с того?
— Ничего, ваше благородие. Я завтра ему туда пирога отнесу, если позволите.
— Позволяю, отнеси с утра.
Семён ушёл к себе, а Волков ещё минут десять сидел у окна, и не потому, что у него было о чём думать, а потому, что у него было о ком не думать вслух. За окном ветер поднялся снова, прижал акацию во дворе домика с зелёными ставнями, рассыпал по железу крыши горсть мелкого, ещё не обледенелого снега. Зима шла. Он считал не дни до её прихода — на это ещё хватит времени, — он считал дни до приезда генерала, до первого японского миноносца на рейде, до того часа, в котором ему впервые придётся отдать приказ не на учебном поле, а в темноте по живым.
И в этой длинной, ровной, плотной строке, которая шла у него внутри, там, где другие люди в этом возрасте держат имя жены или имя дочери, поверх сорока стрелков, восемнадцати дней и трёх — четырёх — бутылок «Шустова», поверх Огнева, Ржевского, Самсонова, Лыкова и Ершова, поверх рейда с огнями, поверх кружки с чаем, на одну строку отдельно, без объяснения и без права на объяснение, Волков поставил два слова, которые уже знал, что унесёт теперь с собой до конца этой эпохи.
Берсенева. Запомни.
Глава 5 ЗИМНИЕ УЧЕНИЯ
К концу октября мокрый снег уже не таял на бруствере к утру, а лежал кашей вдоль гребня учебного поля, и эту кашу за ночь притаптывали караульные, за утро рота, а к обеду небо снова сыпало с серого края залива тем мелким, ровным, ни на что не похожим в моей памяти крошевом, которое здесь называли мокрой крупой и которое под сапогом не столько хлюпало, сколько скрипело, и от этого скрипа в первые дни зябли не ноги, а зубы; всё остальное — ладони на лопате, шинель в плечах, дальний конец носа, на который Огнев ворчал, чтобы его «не подморозило по-дурному», — вязло в той смешанной мокроте, в которой Порт-Артур начинал свою короткую северную осень и которую в моей прежней географической памяти трудно было назвать осенью вообще.
Лыков вышел в строй на одиннадцатый день, не на десятый, как обещала тогда сестра в коридоре гарнизонного: доктор Сергеев, увидев его руку на восьмой и услышав «никак нет, ваше высокоблагородие, я уж готов», молча вернул на сутки в команду без полевой нагрузки, и Огнев, докладывая мне об этом во дворе казармы, прибавил без выражения:
— Барышня правильно говорила. Не по геройству, а по уму.