— Сестра, простите. Капитан мне любезен. Вы — лишняя в нашем разговоре.
Берсенева не моргнула.
— Ваше превосходительство, я уйду через минуту, и не из-за вашего разрешения. Меня ждут раненые. На следующие именины прошу меня не приглашать: я плохо одета, ем мало и не пью полусладкого. На вашем столе моё место всё равно занято.
Она поклонилась — короче, чем следовало бы по правилу гостиной, длиннее, чем следовало бы по своей злости, — отступила на полшага и пошла к выходу мимо ломберного стола, не глядя ни на Стесселя, ни на Водягу, ни в зеркало в коридоре. Волков подождал семь секунд — он успел отсчитать их по часам Стесселя, висевшим на дальней стене над буфетом, — поклонился Вере Алексеевне ровно так же, как кланялся при входе, не глубже и не суше, и сказал негромко:
— Ваше превосходительство, благодарю за приглашение. Мне завтра на участок к шести.
— Доброй ночи, капитан.
— Доброй ночи.
На улице после душной гостиной воздух был сырой, как всегда сентябрьскими ночами в Артуре под морем, и пахло не духами Веры Алексеевны и не льдом в её бутылке, а водорослями с гавани и пылью с дороги. Берсенева ждала его у фонаря на углу Пушкинской и Морской — не нарочно, а потому что её повозка ещё не подошла, и Волков, увидев её против света фонаря в этом тёмно-сером платье без украшений, в первый раз за вечер позволил себе короткую внутреннюю формулу — ту, что в негласном словаре Кондратенко называлась бы «не пророк, офицер» с оборотной стороны. Он не произнёс её. Ему хватило того, что она была в голове как мера.
Он подошёл, остановился в полутора шагах, чтобы между ними оставалось служебное расстояние, и сказал:
— Я провожу вас до угла госпитальной. Дальше — нельзя.
— Дальше нельзя, — согласилась она.
Они пошли молча. На повороте у китайской лавки, той самой, где торгуют рисом и имбирём и где никогда не запирают калитку в боковой двор, Берсенева остановилась, посмотрела на него один раз — без улыбки, без благодарности, без той тёплой мокрой женской глубины, которой романная сестра милосердия в эту секунду одарила бы своего капитана у фонаря, — и сказала просто:
— Спасибо за «в разных строках». Я бы сама не сказала так точно.
— Я и не такому учился, сестра.
— Это видно. Идите. Завтра в шесть на участке — это серьёзно.
— Серьёзно.
— У меня в палате ничего нового. Сергеев — встаёт. Тарасов — на ногах. Ваш стрелок Никитин — у меня в списке нет, ваш стрелок Никитин у Огнева в письмах.
— У Огнева.
— Идите.
Он постоял секунду — ровно столько, чтобы запомнить, как стоит женщина у фонаря на углу Пушкинской и Морской в осаде в сентябре девятьсот четвёртого года, не позволяя себе ни шага вперёд, — повернулся и пошёл по Морской на восток, к Тигровому хвосту, мимо двух часовых у чужих ворот, мимо того места, где в августе рубили старую акацию на дрова, мимо тёмного переулка, в котором пахло не водой, а железом.