— Капитан.
— Подполковник.
— Идёмте. У меня с интендантской разойдётся в две стороны, я хочу, чтобы вы видели, как это происходит. Кран у пристани — наш. Уголь под краном — флотский. Расходные книги по углю одни, по подъёму другие. Я не ругаться к вам пришёл, я хочу третьего глаза.
— Я не аудитор, Сергей Александрович.
— Вы человек, у которого складывается. Мне сегодня нужно, чтобы сложилось с расходом цемента на прошлой неделе. Если у нас два колпака на Высокой стоят на тех же мешках, что у меня прошли по бумаге на ремонт казематов второго форта, то я хочу это знать сегодня, а не двадцатого.
Слово «Высокая» Рашевский сказал так, как говорят о месте, где каждый день что-то делают, без капитальной буквы, без особенной интонации, и Волков отметил это слово ровно в той же манере, в какой инженер его произнёс — без капитальной буквы; только в голове у него за этим строчным словом стояла та самая отметка двести три, которую с лета называли в бумагах сухо, почти без имени, и тот холодный серый кружок, который в книжке двадцать первого века был обведён карандашом неизвестного читателя как «ключ к гавани».
Они прошли вдоль штабелей, к крану, поднялись на дощатый настил у воды; внизу под ними — внутренний рейд, высокая корма «Полтавы», на ней — двое матросов в чёрном, тянущие что-то на канате; ещё дальше, на «Победе», у носовой башни — третий, в белом, не двигающийся; ветер шёл с моря и нёс не запах гавани, а сухую пыль угольной ямы.
Рашевский только успел сказать: «Вот эта подпись, видите, не Скорнякова, а с косой петлёй, у Скорнякова она прямая», — и провёл ногтем по бумаге, и Волков успел проследить за ногтем, за петлёй, за сухим словом «угольный», когда над ними, не близко, а где-то очень высоко и в стороне моря, прошёл звук, какого Волков в этой жизни ещё не слышал ни разу.
Это был не свист.
Свист трёхдюймового снаряда — это другая физика, тонкая, режущая, проходящая воздух по линейке; свист шестидюймового — низкий, тяжёлый, но всё ещё мчащийся по линии, всё ещё попутный воздуху. Этот звук был утробный. Он не шёл по линейке; он шёл сквозь воздух, как что-то слишком крупное для воздуха, как баржа, идущая через узкий канал и трущаяся бортами обо всё, что не вода, и в этом утробном, почти животном, отдалённом гудении было что-то, от чего у Волкова впервые за полгода тело сделало то самое короткое движение, которое он когда-то в прежней войне делал, не вставая, и о котором за двенадцать лет почти забыл.
Рашевский замер с ногтем на бумаге.
— Сергей Александрович, — сказал Волков негромко, не отводя взгляда от гавани. — Всем, кто нас слышит, на палубе — лечь.