Свет погас, потом мигнул, потом погас совсем; сигнализация пискнула один раз — короткое, жалкое, недоумённое «бип» — и захлебнулась. По уставу полагалось сейчас же отойти от витрины, дойти до пульта, доложить дежурному электрику и не делать ничего, чего нельзя было записать в журнал спокойной строкой. Поза «сторож подполковник Волков, заметив отключение электричества, удалился к посту, доложил, ожидал»: он знал её наизусть, исполнял её последние полтора года, и ни разу из неё не сорвался.
В этот раз он почему-то — и почему именно в этот раз, он потом ещё долго будет пытаться понять — поднял стекло.
Поднял аккуратно, как поднимают крышку чужого пианино. Положил на соседнюю витрину, придержал ладонью. Шашка лежала на тёмной ткани, между бирок и табличек. Он не стал брать её по-настоящему: не поднял за рукоять, не перехватил, как держат обнажённое оружие, — только коснулся эфеса голой ладонью, там, где у драгунской шашки делается утолщённая дужка под кольцо.
Эфес был тёплый.
Не должен был быть тёплым ночью, в неотапливаемом зале, при отключённом свете, под захлебнувшейся вентиляцией; он успел подумать ровно эту фразу — «не должен быть тёплым», — и в зале стало бело.
Не светло. Бело. Без стен, без витрины, без своей руки на эфесе, без правого колена, без ноющей боли в пояснице, без шума за окном; и где-то очень далеко, как из соседней квартиры через панель и кафель, кто-то сказал его собственным голосом, тихо и без интонации, одно слово.
— Дурак.
Когда он пришёл в себя, первая мысль была спокойная и почти утешительная: инсульт. Кровоизлияние. Больница. Не дёргаться, проверить речь, проверить пальцы, проверить лицо; если язык слушается — это уже не худший исход, и можно ждать врача, который придёт и что-нибудь сделает. Под ладонью была не больничная простыня, а грубое домотканое бельё, пахнущее чужим мылом, табаком и чем-то ещё, что он не сразу опознал, кажется, мокрой шерстью; за окном кричал человек на языке, которого он не знал, но интонацию которого его голова почему-то почти разбирала; и собственная правая нога, его старая знакомая нога, отслужившая под Грозным и потом в Артиллерийском музее, лежала под одеялом совсем не его — молодая, лёгкая, без ноющего колена, с другим узлом сухожилий, с другой плотностью мышцы в голени.
Версия инсульта посыпалась на втором вдохе, ибо инсульт не превращает старое тело в молодое; инсульт, наоборот, делает тело старее самого себя, и Волков знал это по соседям по подъезду и по двум знакомым из штаба округа.
Версия сна посыпалась на третьем, оттого что сон не пахнет.