Ждали недолго — четверть часа, не больше.
Дверь отворилась, и Сыч вернулся, а за ним потянулись люди. Я насчитал двенадцать человек — мужики разного возраста, одна женщина. Встали у стены, переглядываются, и явно не понимая, зачем их позвали.
— Вот, — Сыч кивнул Щуке. — Кого нашёл. Остальные на разгрузке или в разъезде.
— Годится, — Щука повернулся ко мне и повёл рукой в сторону шеренги. — Выбирай, Ёрш. Товар, как видишь, не первой свежести, но кое-что найдётся.
Я огляделся, заметил на стойке пустой поднос и кивнул кабатчику.
— Одолжишь?
Тот вопросительно глянул на Щуку. Щука махнул рукой — мол, давай. Кабатчик молча подал поднос.
Я поставил на него четыре полные кружки с ближайшего стола и повернулся к шеренге.
Первым в глаза бросился здоровенный детина с култышкой вместо левой кисти — на култышке поблёскивал железный крюк, начищенный до тусклого блеска. Через всю щёку тянулся кривой шрам, но глаза смотрели прямо, без вызова и без страха.
— Как звать?
— Степан. Крюком кличут.
— Бывший кто?
— Речной. С молодости на стругах ходил, пока вот, — он шевельнул култышкой, — не случилось.
Я протянул ему поднос.
— Пройдись от стены до двери и обратно. Не беги, не ползи. Просто неси, как будто важному гостю еду подаёшь.
Степан принял поднос, крюком придержал край, и двинулся через зал. Крупный, но двигался ладно, мягко ставил ноги. Кружки не звякнули ни разу. Дошёл до двери, развернулся плавно, вернулся.
— Годишься. Отойди к стене.
Он моргнул, но послушно отступил. Я забрал поднос и повернулся к следующему — невысокому, жилистому, с седыми висками. Правая нога его заканчивалась чуть ниже колена деревянной култышкой, обитой потёртой кожей, но стоял он на ней твёрдо, без качки, а спину держал так прямо, что хоть сейчас на плац.
— Игнат, — представился он коротко, не дожидаясь вопроса. — В дружине был, десять лет. Десятник. Списали после Ольховой переправы.
Бывший десятник — это дисциплина, вбитая в хребет, а Ольховая переправа — это мясорубка, про которую до сих пор песни поют. Кто там выжил тот уже ничего не боится.
— Бери.
Игнат уверенно взял поднос одной рукой, будто всю жизнь этим занимался. Прошёлся через зал — деревянная нога чуть постукивала о половицы, и при этом ни одна кружка не шелохнулась.
— Годишься. К Степану.
Он кивнул и отошёл, ничем не выдав ни радости, ни удивления.
Третьей была женщина — та самая, единственная. И на неё я засмотрелся.
Не красавица в обычном понимании — скуластое лицо, резкие черты, нос с горбинкой, но было в ней что-то такое, отчего взгляд цеплялся и не хотел отпускать. Тёмные волосы собраны в тугую косу, а из-под ворота рубахи на шею выползала татуировка — то ли цветы, то ли змеи, так сразу не разобрать. На запястьях виднелись ещё узоры, явно не местной работы.