— Ничего.
— Корсаков. Я допрашиваю людей десять лет. «Ничего» с такой интонацией означает «очень даже чего, но я не скажу, пока ты не вытащишь из меня клещами». Считайте, я достала клещи. Что?
Он помолчал ещё. А потом сказал — глядя на дорогу, очень ровно, слишком ровно:
— Когда он сказал, что вы ему дороги, вы улыбнулись.
— Я работала, — сказала я. — Это называется «легенда». Я изображала польщённую женщину.
— Я знаю, — сказал он. — Я видел. Профессионально изобразили. — Пауза. — Просто мне этоне понравилось.
Я повернулась к нему.
* * *
И вот тут, в тёмной машине, между нами снова сел тот самый поцелуй, который мы договорились не обсуждать, — сел поудобнее и приготовился слушать.
— Корсаков, — сказала я медленно. — Это сейчас было профессиональное замечание? Или вы ревнуете к человеку, которого я завтра посажу?
— Я не ревную, — сказал он. — Ревность непрофессиональна.
— Безумно непрофессиональна, — согласилась я.
— Я просто отметил, — сказал он, — что мне не нравится смотреть, как вы улыбаетесь другому. Даже по работе. Это, — он впервые за вечер запнулся, и эта запинка стоила больше всех слов, — новое для меня ощущение. Я его ещё изучаю.
Я смотрела на него — на этого огромного, каменного, несгибаемого человека, который только что, глядя на дорогу, признался, что ревнует, и тут же назвал это «новым ощущением, которое он изучает», как будто речь о незнакомом приборе, а не о чувстве.
И поняла, что пропала ещё глубже, чем думала вчера. А вчера казалось, что глубже некуда.
— Мы же договорились не обсуждать подъезд, — сказала я тихо.
— Мы и не обсуждаем подъезд, — сказал он. — Мы обсуждаем ресторан.
— А, — сказала я. — Ну тогда конечно. Ресторан — это совсем другое дело.
— Совсем другое, — согласился он.
И мы оба замолчали — но это молчание было уже не деревянным. Оно было тёплым. Опасным. Тем самым, в котором двое умных людей одновременно понимают, что договорённость «не обсуждать» долго не протянет.
* * *
Он довёз меня до дома. Заглушил мотор. И мы оба сидели ещё секунду дольше, чем требовалось, — ту самую лишнюю секунду, в которую и происходит всё важное.
— Спасибо, что страховали, — сказала я.
— Это работа, — сказал он.
— Корсаков, — сказала я, берясь за ручку двери. — Можно вопрос? Профессиональный.
— Можно.
— Когда вы говорите «это работа» — вы сами-то в это ещё верите?
Он посмотрел на меня. Долго. В свете фонаря — да, опять под фонарём, у меня, видимо, судьба объясняться под фонарями — его лицо было совсем близко и совсем не каменное.
— Нет, — сказал он. —Уже нет.
И это «нет» было лучше любого «да», которое мне когда-либо говорили.