— Вам нужно есть больше, госпожа, — сказала Хана, поправляя поднос, хотя поправлять было нечего. — Вы бледная, с каждым днём бледнее, и если так пойдёт дальше, к зиме вы станете прозрачной, и гости будут думать, что в доме Тачибана завелось привидение.
«Я уже привидение, Хана. Привидение, которое не может уйти.»
— Хана, скажи мне, — Аяме отпила горьковатый чай, неровно заваренный, листья старые, с прошлого года, потому что хороший чай закончился в седьмом месяце, а нового не покупали, не на что. — Отец уже встал?
— С рассветом, как всегда, — Хана покачала головой. — Сидит в кабинете, над своими бумагами, которые не бумаги, а одно расстройство, и кисть в руке, и ни строчки не написал, я заглядывала. Просто сидит и смотрит в стену, и мне от этого так тоскливо, что хочется налить ему саке вместо чая, но саке тоже закончилось, так что он пьёт чай и смотрит в стену, а я смотрю на него и думаю, что этот дом рассыпется раньше, чем его хозяин.
Аяме обвела взглядом комнату, и всё, что она увидела, подтверждало слова Ханы: обои выцвели, кое-где отстали от стен, обнажив серую штукатурку, паутина в углах, столик с облезшим лаком, футон с набивкой, сбившейся в комки, шкаф, дверца которого не закрывалась до конца. Дом умирал медленно, тихо, без драмы, как старик, из которого по капле уходит жизнь. Один из Пяти домов империи, громкое имя и пустые руки, место в Совете, которое значило всё меньше с каждым годом, потому что за ним не стояло ни армии, ни денег, ни союзов, только история, только кровь, древняя, безупречная, бесполезная.
— Спасибо, Хана, — сказала Аяме, поднимаясь. — Я пойду к нему.
— Только не говорите ему ничего про долги, — попросила Хана вслед, и голос её стал тише и серьёзнее. — Он вчера перебирал расписки до полуночи, а потом сидел в темноте, и мне пришлось идти и забирать у него лампу, потому что масло кончалось, а новое привезут только послезавтра.
Аяме кивнула и пошла по коридору к северному крылу, где отец проводил утренние часы, и с каждым шагом по скрипучим доскам чувствовала, как внутри неё собирается что-то твёрдое, острое, похожее на клинок, завёрнутый в шёлк: план, который она обдумывала с момента пробуждения и который теперь нужно было облечь в слова, правильные слова, единственно верные.
Тачибана Рэйдзо сидел у стола, выпрямив спину так, словно к ней привязали бамбуковую жердь, кисть в руке неподвижна, лист перед ним пуст. Он смотрел в пустоту между стеной и окном, и лицо его, тонкое, костистое, постаревшее раньше срока, не выражало ничего, совсем ничего, только где-то в глубине глаз, если знать, куда смотреть, тлела застарелая, привычная, въевшаяся в кость усталость. Ему было сорок четыре, а выглядел он на шестьдесят.