— Один вышел — выйдут и другие, — сказала она, сматывая на том углу оборванные нити в новый, обходной узел. — Считай это дождём. Дождь идёт, как ему положено. Строй так, чтоб не размыло всё разом.
* * *
А потом в небольшую облаву на заречном хуторе попал Куан.
Куана я помнил хорошо — слишком хорошо для командира, которому помнить всех поимённо вредно. Он был из второго выпуска, тихий, неприметный, с такими руками, каким завидует всякий, кто работает руками: они всё делали с первого раза и без суеты — резали проволоку, вязали заряд, ставили взрыватель так, что я, придирчивый, не находил, к чему придраться. Я ставил его в пример другим, чего почти не делал. Я думал, он из тех, кто переживёт войну, — а таких я в уме отмечал особо, потому что их было мало.
Их хутор накрыли утром — не большой операцией, а ротой с вертушек, буднично, как теперь накрывали то один хутор, то другой, проверяя, прочёсывая, забирая мужчин призывного возраста на «фильтрацию». Куан был наверху, в хуторе, не под землёй — он в тот день не воевал, он был просто крестьянский парень среди других крестьянских парней, и его взяли вместе с прочими, живым, ничего на нём не найдя. Увезли за реку, в их лагерь, на ту самую фильтрацию, откуда возвращались не все и не такими, какими уезжали.
Я узнал об этом через два дня и сделал единственное, что мог: предупредил по сети всех, кого Куан знал в лицо, и стянул людей с тех нитей, что могли через него порваться. Куан знал немало. Не всё — я и его держал на своём куске, — но немало: с десяток лиц, три схрона, мою науку всю до дна и, главное, меня. Моё лицо. Мой голос. То, как я учу, и то, чего я не говорю вслух, но что видно тому, у кого хорошие руки и тихие глаза.
— Может, и не скажет, — проговорил Бай, когда мы сидели над этим вечером. Он сказал это без обычной ухмылки, потому что и сам в это не верил. — Куан крепкий. Молчун. Молчуны держатся.
— Молчуны держатся, пока им есть зачем, — сказал я. — А им покажут листовку. И тарелку риса. И скажут: твои тебя уже похоронили, парень, тебе домой нельзя, дома тебя свои же прирежут как ушедшего к врагу, — а у нас тебе крыша и жизнь, всего-то и надо показать тропу. — Я смотрел в коптилку. — Я бы на его выучку не понадеялся. Я его учил ремеслу. Я не учил его держаться на допросе. Этому я не учил никого. Не успел.
Я не сказал вслух последнего — что не учил их держаться, потому что в той, прошлой школе, на другом краю земли, этому учили отдельно, долго и страшно, и я умел этому учить, но здесь, среди этих мальчишек с тихими руками, всё не доходили руки у меня самого. Я раздавал им науку убивать и уходить. Науку молчать, когда ломают, я приберегал на потом, как приберегают горькое лекарство, — и теперь Куан был там, за рекой, без этого лекарства, и я знал, чем это кончится, так же твёрдо, как знал когда-то, чем кончится вся война.