Глава 1 «Семена»
К сухому сезону — если сезоном звать здешний пыльный месяц, когда рис уже снят и поле звенит под пяткой, как туго натянутая на барабан кожа, — школа моя сделала три выпуска.
Я считал их так же, как считал врага: трезво, по головам, без радости. Двадцать два человека прошли через нижнюю камеру и ушли обратно в свои хутора живыми и с уроком в руках. Четверо из тех двадцати двух уже не ходили по земле — но не оттого, что я плохо учил, а оттого, что война берёт своё с любого, даже выученного, и я знал это с первого дня и говорил им это в первый же час. Остальные восемнадцать резали проволоку у себя, читали прожектор у себя, ставили фугас под чужой грузовик у себя — и каждый из них уже привёл ко мне по двое, по трое новых, и нижняя камера не пустовала никогда. Я сеял. Всходило гуще, чем я смел надеяться, и страшнее, чем я смел признаться.
База за рекой росла. За те месяцы, что я её считал, она перестала быть лагерем и стала городом. Бульдозеры выскоблили под неё ещё гектары леса, проволоку утроили, на вышках поставили прожекторы вдвое сильнее прежних, и по ночам зарево над ней стояло такое, что на нашей дамбе можно было разглядеть собственную тень. Это была не временная стоянка дивизии, забредшей в чужую глушь. Это они строили навсегда. Бетон, водокачка, мощёные плиты под колесо, склады горючего ровными белыми рядами. Они вкапывались в мою землю так же всерьёз, как я вкапывался в неё снизу, и в этом было что-то почти честное: два хозяина у одной глины, один сверху, другой снизу, и каждый уверен, что переживёт другого.
Лезть в зону в лоб они почти перестали. Поумнели. Теперь к норам ходили малые группы — без касок, налегке, фонарь на лбу, револьвер у щеки, нож на поясе, — и сами шли в темноту, в наши лазы, на нашу землю. Их натаскивали нырять под настил, ползти на запах, не бояться чёрной духоты. Их учил человек, которого я знал в лицо, на ощупь и по голосу, и который знал теперь меня — единственный за рекой, кто понимал, с кем имеет дело. И всё, чему он учил своих, было ответом на то, чему я учил своих. Война наша спустилась в землю и раздвоилась на две школы, и обе прилежно мотали друг с друга науку.
Латунь вернулась ко мне на десятый день после той ночи, когда я отпустил его наверх.
Я отдал ему его зажигалку в темноте третьего колена, сунул за ворот на голую грудь, как кладут мертвецу, — и думал, что закрыл этим счёт хотя бы наполовину. Я ошибся. Молодые вынули из обвалившегося лаза у восточной межи убитого крысёныша — щуплого, лёгкого, из тех, кого нарочно отбирают пролезать, где не пролезет взрослый, — и обыскали по моему правилу, до последнего шва. И в нагрудном кармане его, отдельно от всего, в чистой тряпице, чтобы не звякнула и не выдала, лежала латунь. Та самая. С мелкой латинской вязью, со знаком на боку — не то крылья, не то стрела. Я узнал её прежде, чем взял в руку.