В той, прошлой жизни мне казалось, что учить готовых солдат — высшее ремесло учителя. Здесь я понял, что выше: взять того, кто весло держал, а не оружие, и сделать из него за луну бойца, который выживет и научит другого. Готовый солдат уже наполовину сделан до тебя — его кто-то уже сломал и собрал. А крестьянский парень — это глина, в которой ещё ничего нет, кроме страха да злости, и из этой глины ты лепишь всё сам, от начала, и оттого он выходит из твоих рук твоим, целиком, и науку твою несёт чище, без чужих, прежних зарубок. Самая лучшая школа выходит не из готовых, а из глины. Я это понял здесь и пожалел, что не понимал там, — да там и глины такой не было, там все шли уже зарубленные.
Одного парня я в ту луну отставил — не от того, что был плох, а от того, что был слишком хорош для одного и негоден для другого. Руки золотые, схватывал всё, но под очередью, сколько ни пускал я её над ним, тело его так и не научилось не слушать страх: оно слушалось меня в покое и не слушалось в беде, и я понял, что бойца из него не выйдет, выйдет покойник. Я не прогнал его с позором. Я отдал его в мастерскую, к дядюшке Кану, где руки золотые нужнее головы холодной, где работают не под огнём, а в тишине, и где его дар лёг к делу, а слабина его стала неважна. Он лил потом лучшие заряды в зоне. Командир, что гонит негодного к одному делу, теряет работника, годного к другому; а я работниками не разбрасывался, их у меня было меньше, чем дел.
Глава 3 «Мастерская»
Из всех чудес той подземной войны самым тихим и самым страшным была мастерская, в которой мы делали наше из ихнего.
Она стояла в глухом боковом колене, отнесённом подальше от жилых камер, — на случай того, что в ней рано или поздно должно было случиться и случалось, — и в ней день и ночь, при свете коптилок и при дрожащем огоньке, который в любом другом месте я запретил бы держать рядом с тем, что там лежало, работали несколько человек, чьё ремесло было опаснее всякого боя. Они разряжали смерть, чтобы зарядить её заново, нашим именем.
Над всем этим стоял дядюшка Кан — старик ещё прежней, чем Шау, выделки, сухой, с дочерна прокуренными пальцами и с тем особым спокойствием в руках, какое бывает только у тех, кто давно поладил со смертью на «ты» и перестал её бояться, потому что боящиеся в этом ремесле не доживают до седин. До войны он был деревенским кузнецом и литейщиком, лудил котлы и ковал мотыги; война переучила его лить не котлы, а заряды, и ковать не мотыги, а то, чем эти мотыги однажды вернут себе землю. Он встретил меня в мастерской недоверчиво — мастера не любят, когда командир суётся в их ремесло, — но я не стал соваться. Я сел и стал смотреть, как он работает, молча, два дня, и на третий он сам заговорил, потому что мастер чует мастера, как землекоп чует землекопа, а я в его ремесле кое-что понимал из той, другой выучки, и это «кое-что» он во мне разглядел.