Там, ведя его в округ, спросил меня, отчего я с ним так. Я подумал и сказал полуправду, ту, что можно сказать вслух: что ненависть — плохой советчик и хороший расход, что воюю я не с этим мальчишкой, а с той силой, что его сюда прислала, и что силу эту мальчишкой не убавишь и местью над ним не насытишь. Там принял это молча, по-своему, и записал, я думаю, в свою книжку — он всё записывал, — и больше не спрашивал. А мальчишку увели дальше по сети, в округ, и судьбы его я не знаю и знать не хочу: я сделал, что мог, по закону и по совести, и большего с меня в той войне спросить было нельзя. Карточку с собакой на крыльце я запомнил — не в казну, в казну чужих не клал, — а так, отдельно, тем углом памяти, где держал напоминание самому себе: не стань катком. Это было одно из правил, что я носил без вещи, и одно из самых нужных, потому что соблазн стать катком в той войне подстерегал на каждом сожжённом дворе.
* * *
То, что я не дал убить пленного и говорил с ним тихо, своим не понравилось, и об этом стоит сказать прямо, потому что в той нелюбви была своя правда, против которой мне нечем было крыть, кроме другой правды.
Свои хотели крови — и имели на неё право, какого не имел я. У того, кто хотел убить рыжего мальчишку, режим увёл семью в лагерь; у другого вертушка сожгла поле и брата; третий неделю назад вынес из-под земли товарища, убитого с той самой высоты, с какой летал и этот пленный. Их ненависть была заслужена и оплачена, и моя мягкость к врагу была им как плевок на эту оплаченную кровь. Я понимал их так ясно, что сам почти стыдился своего милосердия. И всё-таки не уступил, и не из мягкости — мягкости командир не имеет права, — а из расчёта и из того, что во мне ещё оставалось от Сергея.
Расчёт был прост: живой язык, доведённый до округа, стоит дороже мёртвого врага у меня под ногами, и месть над одним мальчишкой не убавит ни одной их вертушки, а закон, нарушенный в мелочи, подточит то доверие, на котором держится всё. А то, что от Сергея, было сложнее и я не говорил об этом вслух. Меня в той, прошлой жизни учили допросу — учили долго, с обеих сторон стола, потому что хороший допросчик знает и как ломают, и как держатся, — и эта выучка во мне говорила: пытка даёт ложь, страх даёт правду наполовину, а правду целиком даёт лишь тот, кто перестал бояться ровно настолько, чтоб заговорить. Я знал это ремеслом, и ремесло это было сильнее жажды крови. Я добыл из мальчишки тихим голосом больше, чем мои добыли бы из него кулаками, и в этом была не мягкость, а холодное умение, только со стороны оно выглядело мягкостью.