Мы рыли к ним руками — лопатой нельзя, лопата обрушит, — рыли осторожно, передавая землю назад по цепочке в горстях и корзинах, и стук за завалом то слабел, то оживал, и по тому, как он слабел, я считал воздух, который у них остаётся, и подгонял, и сам рыл в первом ряду, до кровавых ногтей, потому что командир в такой работе роет первым. Иных мы успевали. Доходили до них, разбирали последний слой, и оттуда, из чёрной духоты, тянулись руки, и мы вытаскивали людей, обмерших, синих, но живых, и это была радость, какой не бывает в бою, чистая, без счёта. А иных не успевали. Доходили — а стук уже смолк, и за разобранным завалом лежали те, кому не хватило воздуха на те часы, что мы к ним рыли, и лежали они с лицами спокойными, как у тех троих, что убил сам удар воздуха, будто уснули, не дождавшись.
* * *
Откапывать своих, не успев, — особая мука, и я хлебнул её в те дни сполна.
Был молодой, из второго выпуска, по имени Зьен — мы рыли к нему почти сутки, и он стучал нам почти сутки, ровно, не сбиваясь, как учили: береги воздух, не кричи, стучи. И мы шли к нему, и стук вёл нас, как огонёк в темноте, и под конец, когда оставалось разобрать совсем немного и слышно было уже его дыхание за тонким слоем, стук вдруг участился — он понял, что мы близко, обрадовался, забыл науку, задышал часто, закричал, — и этим коротким радостным криком, этим частым дыханием доел остаток воздуха, которого ему хватило бы ещё на те минуты, что мы разбирали. Мы вынули его тёплым. Минутой бы раньше. Эту минуту я носил потом долго: не я виноват, и не он, а виновата та проклятая радость близкого спасения, что доедает человека на самом пороге, — и я внёс это правилом, как вносил всё: учить не только беречь воздух, но и не верить близкому спасению, пока тебя не вынули, потому что надежда на пороге убивает вернее отчаяния.
Тех, кого не успели, мы хоронили в той же земле, что их погребла, — не было ни сил, ни смысла нести их наверх, под новый гром. Земля стала им и убийцей, и могилой разом, и в этом была та страшная цельность, к которой я притерпелся за два года: в той войне земля делала всё — кормила, прятала, рожала, убивала и хоронила, и человек жил и умирал в ней, не выходя, как живёт и умирает в воде рыба. Я считал погребённых, и счёт этот ложился в казну, но казну я в те дни не доставал — некогда было, да и тряпица осталась в тайнике у воздушного кармана, спрятанная перед катком. Я носил их в голове, поимённо, как носил всех, и обещал себе вписать, когда схлынет. Многих я так и не вписал вещью — не осталось вещей, осталась земля, в которой они легли, вся целиком их общая могила, и поминать их надо было не пуговицей и не прядью, а самой этой землёй, которую я уходил спасать.