Мы держались малым отрядом — те, кто остался последними, прикрывая уход последних уходящих, — и держались уже не зоной, не паутиной, а отдельными гнёздами в умирающей глубине, между которыми связь рвалась с каждым часом. Бой шёл не как прежде, не как война двух школ за живую землю, а как драка в тонущем корабле, в темноте, на ощупь, где не разберёшь, кто кого теснит, и где победа — это просто протянуть ещё час и не быть запечатанным заживо. Я потерял в те дни счёт времени совсем. Были только чернота, вода, прибывавшая снизу, осыпь, сходившая сверху от близких работ отвала, и то, что лезло на тебя из тьмы, — иногда крыса, иногда свой, в темноте не отличить, пока не тронешь.
* * *
С Хорьком мы сошлись в той мёртвой земле — сошлись наконец всерьёз, как я знал, что однажды сойдёмся, и не там и не так, как хотел.
Это вышло в узком колене, что вело к одному из последних незапечатанных выходов, — я держал это колено, потому что через него ещё уходили последние, а он шёл его взять, чтоб отрезать нам последний воздух. Мы столкнулись в темноте, чуя друг друга, и оба поняли, кто перед кем, — за год мы выучили дыхание друг друга, как выучивают шаг. И тут не было уже ни хитростей, ни ловушек, ни школы — была чёрная теснота и двое, знающих, что один отсюда не выйдет. Мы взяли друг друга разом, без замаха, на ощупь, и покатились по дну колена, локоть в локоть, и каждый знал приёмы другого и закрывался прежде, чем тот ударит, и оттого драка вышла долгая, страшная, без единого красивого хода, как и с Тёрнером, потому что равные дерутся некрасиво.
Он был мал и увёртлив, и в тесноте, где мне было не развернуться плечами, он был быстрее; он ушёл из-под моего захвата, которым я взял бы любого другого, и достал меня ножом — вскользь, по плечу, жгуче. Но я был тяжелее и злее, и за мной была эта земля, в которой я хотел остаться, а за ним — приказ войти и выйти, и эта разница решила. Кто хочет выжить и уйти, дерётся осторожнее того, кому уйти некуда; я был тот, кому некуда, я был дома и в доме своём умирать был готов, а он был в гостях и гостем хотел вернуться. Я загнал его в тупик колена, туда, где свод нависал низко, и в тесноте, где его быстрота больше не спасала, взял наконец — не чисто, не так, как учат, а грязно, насмерть, как берут равного, когда иначе не возьмёшь.
Я не светил ему в лицо. Спички жалко было, да и незачем — я и так знал, кто это, единственный за всю войну, кто знал мою землю и моё ремесло, как знал их враг Хорёк. Я держал его, пока он не затих, в полной темноте, и это была не та смерть, что я дал Куану из милости, и не то, что я не дал Тёрнеру из расчёта, — это было просто: или он, или я, и в умирающей земле выбора между нами не было. Я отпустил его тело в чёрную воду, что прибывала снизу, и она приняла его, и я не взял у него ничего в казну, потому что враг, и потому что в той драке не было ничего, что стоило бы хранить, кроме знания, что лучшего из их крыс больше нет. Тёрнер, узнав, потерял в той земле свои лучшие глаза. Я потерял того единственного, кто был мне в темноте ровней. Странно, но эту потерю — потерю врага — я ощутил почти как утрату, потому что ровню в своём ремесле я уважал помимо воли, а ровни у меня больше не осталось ни с той стороны, ни с этой, кроме самого Тёрнера за рекой.