Я этих мест боялся больше, чем катка. Каток выскабливал землю — землю можно отрыть заново. Лагерь выскабливал человека изнутри, не торопясь, без огня и крови, и то, что он выскабливал, отрыть заново было нельзя. Туда свозили крестьян, оторванных от своей земли, от своих могил, от риса, который они сами растили, и сажали на чужой паёк за чужой проволокой под чужой охраной; и человек, проживший так год, переставал быть тем, кем был, — у него отнимали не жизнь, а то, из чего жизнь росла, и через год сын такого шёл служить за тарелку риса, как пошёл Куан, и не чувствовал, что предаёт, потому что предавать ему было уже нечего: землю и память у него отняли заранее, буднично, с громкоговорителем и доктором.
Май ходила туда. Не сама — саму её за проволоку не пускали, — а нитями: через торговок, что носили в лагерь и из лагеря зелень и рыбу; через тех, кого выпускали днём работать на поля под конвоем; через детей, на которых охрана не смотрела. Она вила в лагере сеть наоборот — не чтобы вынуть оттуда людей, вынуть было нельзя, а чтобы не дать выскоблить из них то, что делало их нашими: память. Она передавала туда вести с воли, чтобы запертые знали, что их не бросили; имена живых, чтобы матери знали, что сыновья в зоне, а не в земле; и тихое, упрямое слово — держитесь, это не навсегда, землю вернём. Она боролась с их громкоговорителем своим шёпотом, и шёпот этот, тонкий, незаметный, держал в лагере то, что не давало ему стать тем, чем его задумали.
* * *
Лан она брала с собой к проволоке — растила второй голос, как я предсказывал, и Лан оказалась к этому делу даже способнее, чем к проволоке и лазу.
Девчонку с пустой корзиной и сухим неприметным лицом охрана пропускала туда и обратно, не глядя, — мало ли таких ходит к проволоке менять зелень на соль, — а она проносила в этой пустой корзине и в голове столько, сколько иной связной не пронёс бы в обозе. Я смотрел, как Май её учит, и узнавал в этом ученье своё, только обращённое не на войну, а на то, что под войной, на людей: Май учила Лан читать лицо, как я учил читать тропу; учила, кому можно довериться вполовину, кому на четверть, а кому нельзя вовсе; учила, что связной живёт ровно до тех пор, пока не поверит человеку больше, чем тот стоит, и что цена ошибки тут — не своя одна жизнь, а вся нить. Это была наука Май, оплаченная целой деревней Анхо, и она передавала её Лан так же, как я передавал свою в школе, — из рук в руки, чтобы пережила учителя.
Из того лагеря Лан и привела мне однажды человека — не бойца, кузнеца, того самого, что умел из их железа делать наше, выпущенного днём на поля и не вернувшегося под вечер за проволоку, выведенного нитью через рисовую воду в крытый канал. Кузнец этот стал потом в мастерской дядюшки Кана правой рукой, и заряды, что он лил из их стали, рвались под их же грузовиками, и в этом была та простая справедливость, которую я любил: человека, у которого они отняли землю и заперли за проволоку, они же и выпустили на поля, и он ушёл, и стал лить смерть из их металла. Они выскабливали человека, чтобы сделать никем. Иногда выскобленный уходил и делался кем-то таким, что им бы лучше его не запирать.