Я смотрел, как он это делал, и понимал, что вся его наука — про это: не бороться с землёй силой, а понимать её и поворачивать её же повадку себе на службу. Так он держал своды против грома — не упираясь в удар, а отводя его углами. Так держал воду в затворах — не запруживая насмерть, а пуская в отвод. Так, я понял, надо было держать и войну: не упираться в каток грудью, а отвести его в пустое и переждать. Старик-землекоп, сам того не philosoф, учил меня военному делу вернее иного штабиста, потому что земля и война в этом краю были одно, и кто понимал землю, тот понимал войну.
Пятый ярус мы дорыли — глубже плывуна, в плотную глину под ним, куда не доставала ни вода толком, ни тем более их гром. Это был наш последний приют, самое дно, ковчег под ковчегом, и рыли мы его уже не на эту войну, а на всякую, какая придёт, — на годы вперёд, для тех, кто будет после нас. Шау клал этот ярус с особым тщанием, как кладёт старый мастер последнюю свою работу, в которую вкладывает всё, что узнал, зная, что другой такой уже не сделает. Я думаю, он чуял, что это его последняя земля. Он рыл её так, будто прощался, — и в каждом своде, в каждом затворе оставлял себя, своё уменье, чтоб оно держало над головами тех, кого он уже не увидит. Когда его не стало, под катком, эта земля, им рытая, спасла многих, и в том была его жизнь после смерти, как у меня — в розданном ремесле, как у Куана — в науке молчания. Мы все в той войне жили после смерти чем-нибудь, потому что иначе смерть была бы слишком полной победой, а мы ей полной победы не отдавали.
Дорыв пятый ярус, Шау поднялся наверх, на дамбу, сел лицом на восток, к базе, и долго молчал, и я сидел рядом. А потом сказал, что устал, и что земля стала тяжелее, чем была при французах, и что ему, может, и не дожить до того дня, когда схлынет большое и наши вернутся. Я сказал что-то бодрое, командирское, чему сам не верил. Он усмехнулся беззубо и сказал, что бодриться передо мной не надо, что он смерти не боится, нарылся за жизнь к ней так близко, что они почти сроднились, и что одного только жаль — не увидеть, как земля возьмёт своё обратно. «Ты увидь за меня, — сказал он. — Ты молодой. Увидь, как наши вернутся, и помяни старика, что рыл им дорогу». Я обещал. Я это обещание сдержал — увидел, и помянул, и поминаю до сих пор, всякий раз, как рука касается земли. Но это было после. А тогда мы просто сидели на дамбе, старик и я, и смотрели на огни врага, и оба знали, что одному из нас этих огней пережить не суждено, и не говорили об этом, потому что и так всё было сказано.