А тех, кто выдерживал мою игру, я не хвалил в лицо — хвалить за такое нельзя, сглазишь, да и гордость тут ни к чему. Я просто запоминал: этот выдержит. И этим, выдержавшим, доверял знать больше, ставил на нити потоньше, посылал туда, где взятый молчит или гибнет. Так из злой моей науки выходило доброе: я знал заранее, кто удержит чужую тайну, а кто нет, и строил сеть по этому знанию, и сеть от этого рвалась реже и выдавала меньше. Ремесло молчания было самым горьким в моей школе и самым нужным, и я раздал его, как раздал всё, из рук в руки, чтоб пережило меня, — потому что молчать под застенком в той войне приходилось чаще, чем стрелять, и стоило это дороже всякого выстрела.
* * *
Со временем я понял про ремесло молчания самое глубокое — что держатся не наукой, которой я учил, а тем, ради чего стоит держаться, и что моя наука лишь даёт опору тому, что и так есть в человеке или чего в нём нет.
Я учил приёмам — как дышать под болью, как уводить мысль от того, чего нельзя сказать, как не верить тихому разумному голосу. Но приёмы эти держали недолго, день-два, а застенок бывал длиннее. И тех, кто держался до конца, держала не наука — держало то, что под наукой: вера, что есть куда вернуться, и что свои не предадут вернувшегося, и что молчанием своим ты бережёшь не себя, а тех, кого назовёт твоё слово. Кто это в себе имел, того моя наука усиливала; кому этого не дала ни природа, ни жизнь, того никакая наука не держала, как не удержала бы Куана, дай я ему хоть все приёмы мира.
Оттого я понял, что главная моя работа — не приёмы, а то, чтоб человеку было ради чего держаться. Чтоб у него было куда вернуться — и я ручался, что есть, и вышедших не давал трогать. Чтоб он верил своим — и я берёг это доверие пуще складов, потому что недоверие плодит Куанов. Чтоб он знал, что его молчание бережёт других, — и я учил помнить в застенке не свою боль, а тех, кого выдаст слово. Я не столько учил молчать, сколько строил то, ради чего молчат, — и это строительство было важнее всякого приёма, потому что приём держит тело, а вера держит человека, и ломается тело, а не сдаётся вера.
Их листовка била как раз по вере. Она не приёмы ломала — приёмов у них против наших приёмов хватало, — она нашёптывала: тебе некуда вернуться, свои тебя похоронили, твоё молчание никому не нужно, ты умираешь зря. Она выбивала из-под человека опору, ради которой он держался, и, выбив, брала его голыми руками, без всякой боли. И против этого у меня было одно — правда, противопоставленная их лжи: есть куда вернуться, свои не похоронили, молчание твоё бережёт десятерых. Я бил их ложь правдой, и побеждал тот, кому больше верили, и я следил за тем, чтоб верили мне, как следил за порохом, потому что в войне молчания, как и в войне сетей, побеждает не сила, а доверие.