Я видел, как старик из Анфука — из тех, кого не успели или не сумели увести, — кинулся под отвал к могиле отца, и его оттащили их солдаты, не злые, кажется, даже растерянные, не понимающие, чего он воет и рвётся под нож машины из-за какого-то бугра. Они не дали ему лечь на ту могилу и не дали унести с неё хоть горсть — некогда было, отвал шёл по расписанию, — и старика увели на баржу воющим, а отвал прошёл по его отцу, и по деду, и по всем, кто лежал на том погосте сто лет. Я лежал в укрытии и смотрел на это, и холодный мой глаз, что считал всё, тут считать перестал, потому что это не считалось, это было за пределом счёта. Я понял в ту минуту, отчего эта земля не сдаётся двадцать лет и не сдастся, сколько бы катков по ней ни прошло: потому что у народа, по чьим предкам прошли отвалом, не остаётся ничего, кроме как взять землю обратно или умереть, — середины им не оставили, середину они сровняли вместе с алтарём.
Май, лежавшая рядом, на это не смотрела. Она отвернулась — единственный раз я видел, чтоб она отвернулась от того, что надо видеть, — и лежала лицом в землю, и плечи её, всегда такие ровные, мелко вздрагивали, и я не трогал её, потому что знал: она хоронит сейчас не Анфук, а Анхо, свой погост, своих предков, по которым прошёл когда-то их огонь. У неё это место болело так, как у меня не могло болеть, потому что у меня, у Сергея, предков в этой земле не было вовсе, а у Тхая были, и Тхаева, не моя боль шевелилась во мне, глядя на старика под отвалом. Две памяти во мне в ту минуту согласились впервые без шва: и Сергей, и Тхай смотрели на погубленный погост с одним и тем же — с тем, что сильнее ненависти, потому что ненависть проходит, а это не проходит никогда.
Одно мы сделали и тут, малое: вытащили из той баржевой колонны нескольких детей — сирот уже, отбившихся, потерявших в давке родных, — вытащили в воду, в крытый канал, как вытаскивали прежде мастеров и лекарей. Не деревню, деревню было не спасти; не погост, погост был сровнен; но детей, у которых отняли и землю, и предков, и которым иначе была одна дорога — в лагерь, делаться никем, — мы вынули, сколько успели, чтоб росли они помнящими, а не выскобленными. Май занялась ими сама, в дальней зоне, и растила их потом помнящими Анфук, как себя растила помнящей Анхо, — и в этом была её война, тихая, без выстрелов, против их отвала: они ровняли память, она её пересаживала в живых детей, чтоб проросла заново. Я бил их каток сталью. Она била его памятью. И её удары, я думаю, были вернее моих, потому что сталь они переживут, а память, пересаженную в детей, — нет.